(Приношу благодарность редакции журнала лРусский собеседник╗ за согласие на публикацию этого интервью на моем сайте)
Вопрос: С чего
все
начиналось?
Ответ: What do You mean?
В.:
Вообще
писательство,
литература?
О.:
Со стихов,
как,
наверное, и
полагается.
Потом
довольно
рано я начал
думать о
романе...
В.: О
лМаксе╗?
О.:
Да, хотя
название это
для меня
остается, в общем,
условным. Т.е.
я с ним себе,
вернее роман,
не
отождествляю,
и когда думаю
о романе, то думаю
о нем просто
как о Ц романе.
В.:
Вы начали его
писать...?
О.:
Весной 1985 года.
В.:
Давно.
О.:
Да, теперь
это уже очень
давно.
В.: И
писали его...?
О.: Девять
лет. Т.е
закончил его
в 1994 году.
В.: Уже
в Германии?
О.:
Да. И это тоже
теперь уже
довольно
давно.
В.: Каковы
были реакции
на роман?
О.: Вы
говорите о
рецензиях?
В.: В
том числе.
О.:
Рецензии, мне
кажется,
можно
разделить на
две основные
категории.
Первая Ц это
когда рецензент
читает,
вторая Ц
когда он не
читает рецензируемое.
Вторых,
разумеется,
было больше,
знаете, все
эти
журнальные
перлы типа
лОдной
строкой╗ или
лКоротко о
книгах╗... и дальше
какая-нибудь
несусветная
чепуха. Но
были и
рецензии
первого типа,
например, очень
толковая,
вполне
хвалебная,
кстати... что
уже само по
себе,
конечно,а достоинство...
рецензия
Евгении
Воробьевой в
лНовом мире╗,
еще
несколько.
Но, конечно, в
лобойму╗, как они
говорят,
роман не
попал, т.е.
критики не
упоминают
его вместе с
другими, и
это, в общем,
правильно.
Потому что с такими
другими мне
вместе
нечего
делать... Это
не значит,
что я не
хотел бы
иметь успех,
быть
прочитанным
и т.д. Какие-то
есть у меня,
наверное,
где-то,
неведомые
читатели. Вообще,
читатель... да?..
это в нашем
деле какая-то,
может быть,
самая
таинственная
инстанция.а лА
каждый
читатель как
тайна...╗ Вот где-то
есть какой-то
мой читатель,
где-то он
ходит, вот
может быть
думает сейчас:
лА что там
Макушинский
пописывает?╗
А его никогда
не увижу,
даже не узнаю
о нем... А ведь он
есть, и как-то
он со мной
связан,
что-то я для
него значу,
как и он для
меня... Все это
удивительно.
В.: Надо
сказать, что
Вы ему не
облегчили
задачу...
О.:
Это правда... и
не совсем
правда.
Конечно, это роман
сложный.
Конечно, он
требует
времени и,
пожалуй,
терпенья. Он
вряд ли
вообще понятен
в первом
чтении. Т.е.
чтобы его
понять и лнасладиться
им╗, его нужно
уже знать.
Это значит,
что его надо
прочесть по
крайней мере
два раза Ц как
любил
говорить Томас
Манн про
лВолшебную
гору╗,
ссылаясь на
Гете,
говорившего
то же самое
об
лИзбирательном
сродстве╗. Я,
конечно, не
сравниваю
себя ни с тем,
ни с другим.
Но факт есть
факт, это
текст,
который
действительно
становится
доступен
лишь в
перечитывании.
Другой
вопрос,
хорошо это
или плохо. А
вместе с тем,
ничего уж
такого
особенно
трудного, или
сложного, там
нет. Но
конечно там
речь идет о
вещах, для
многих
читателей
скорее не
интересных.
В.:
Скажете, о
каких?
О.:
Конечно, нет,
не скажу.
Сказать это,
значит написать
роман
заново...
что-то такое
говорил,
кажется,
Толстой... да?
Но вообще
там, как и в любом
романе, да и в
любом
стихотворении,
решается
сразу
несколько,
даже довольно
много, задач.
(Как говорил Ц
на сей раз Ц
Ходасевич в
своей речи о
Пушкине).
Искусство
это ведь
всегда леще и...╗.
Т.е. что-то
одно, но
всегда еще и
что-то
другое.
В.:
Меня
особенно
заинтересовало
то, что Вы называете
лне
поддающимся
описанию╗.
О.:
Т.е. то, чего
там нет?
В.:
По-своему оно
там, конечно,
есть.
О.:
Это верно.
Его как бы
нет, но
поскольку о
нем говорится,
то оно вместе
с тем Ц
по-своему Ц есть.
В.:
Можно
сказать, что
лне
поддающееся
описанию╗ это
все
лсоветское╗?
О.: Я
думаю можно,
хотя в лпостсоветском╗
мире этого
лсоветского╗
тоже
достаточно.
Вопрос для
меня вообще
стоял так.
Вот это
лсоветское╗,
эта
лсоветская
действительность╗
- что с ней
делать? У
меня было все
время такое
чувство, что
ее как бы нет.
Т.е. она,
конечно,
есть, и она
очень
просто...
запросто и не
задумываясь,
может вас
уничтожить.
Но вместе с
тем ей как бы
не хватает
чего-то, в нее
невозможно
до конца поверить.
Т.е. зло как privatio, как
нехватка
бытия. И вот
что делать со
всем этим?
Потому что
мне казалось,
что только то,
что есть,
может быть
вообще
лпредметом
искусства╗,
что можно
лизобразить╗
дерево, но в
известном
смысле
невозможно
лизобразить╗
райком. Или
что по
крайней мере
невозможно
делать вид...
или лучше:
исходить из
предпосылки...
что он так же
есть, как и
дерево.
Псевдобытие
не может быть
рассматриваемо
на том же
уровне, что и
несомненное
бытие.
Это вообще
очень
лонтологический╗
роман, т.е. там
речь идет о
бытии (и
соотвественно
его отсутствии,
о лнебытии╗, о
лпсевдобытии╗)
еще и в
каких-то
других, хотя
и связанных с
этим,
смыслах.
Помните, у
Рильке в
лСонетах к
Орфею╗ это
поразительное
место, где он говорит,
что лпеснь╗, Gesang, это и
есть бытие. Gesang
ist Dasein. Для
лбога╗ это
легко Ц быть,а но мы Ц
когда мы
вообще есть?
Gesang ist Dasein. F№r den Gott ein leichtes. Wann aber sind wir?
Вот
это лкогда мы есть?╗,
wann aber sind wir?
вот это и
есть какой-то
основной
вопрос всего
романа. Ну
вот, я
все-таки не
удержался и пустился
в
комментирование
самого себя.
В.:
Когда Вы
закончили
роман, в 1994
году...
О.: Я
начал писать
другой... или,
вернее,
повесть...
неважно... во
всяком
случае,
вторую
книгу...
которую я не
сумел
написать.
В.:
Почему?
О.: Если
бы я знал... Тут
сошлось,
наверное,
много причин
сразу, как
лсубъективных╗,
так и лобъективных╗.
Кроме того, я
не исключаю
такой
возможности,
что я
когда-нибудь
эту вторую
книгу
все-таки
напишу. Но
вообще это было...
после
нескольких
лет,
потраченных
на попытки ее
написать...
это было...
Есть немецкое
слово,
которое это
очень хорошо
выражает Ц Scheitern.
Крушение,
неудача, провал.
Вот это и
было Scheitern. То есть было
чувство,
несколько
лет, что я лне
состоялся╗.
Не я первый
это
переживал Ц
где-то на
переломе, в
середине
жизни, nel mezzo del cammin, так сказать.
В.:
Кто еще?
О.:
Например,
Маргерит
Юрсенар,
которую я
очень люблю.
И кстати, это
было связано
с невозможностью
написать
роман,
который
потом, когда
был написан,
оказался,
наверное, ее
самым лучшим
и во всяком
случае самым
известным Ц
лВоспоминания
Адриана╗.
Поразительная
книга, я
читал ее,
наверное, раз
восемь... Другой
пример,
сейчас для
меня даже
более важный
Ц Филип
Ларкин. У
него, правда,
это было раньше,
он совсем
молодым
написал свои
два романа,
потом никак
не мог
написать
третий. И выходом
для него, как,
смею
надеяться, и
для меня,
оказались
стихи.
В.:
Что, вообще,
довольно
необычно.
Считается
ведь, что начинают
со стихов, а
потом
переходят к
прозе.
О.:
Да, но вот, как
видите, есть
и примеры
обратного.
Вообще
Ларкин для
меня сейчас
очень важен.
В России его,
кажется,
почти не
знают, но я
как раз на
днях начал писать
о нем кое-что...
В.:
Стихи,
следовательно
оказались
лрешением╗...
О.:
Да, и причем
совсем
неожиданным.
Т.е. как бы решением
задачи,
которую я
несколько
лет не мог
решить. Как
если бы я
пытался
пройти сквозь
стену, а
выход был
совсем рядом,
но с другой
стороны.
В.:
Стихи Вы
начали
писать...
О.:
Очень рано,
как я уже
говорил. И
потом время от
времени
писал
какие-то
стихи, все
эти годы, не
придавая им
значения, не
принимая
всереьез.
Потом вдруг у
меня
возникло
чувство, что
вот, да... что
это
серьезно... что
я лнашел свой
голос╗.
В.:
Отказавшись
от рифмы?
О.:
Совершенно
верно. Это не
значит,
кстати, что я
не могу
представить
себе
возврата к
рифме. Но в
самом деле,
этот отказ от
рифмы был моим
лпрорывом╗ - к
самому себе,
освобождением
от чужого
голоса, чужих,
навязанных
лтрадицией╗
интонаций,
обретением
своего,
своих.
В.:
Детский
вопрос: кто
Ваш любимый
поэт?
О.:
Одного
какого-то
имени я не
могу назвать.
Сейчас очень
важны
англичане. Я
в основном и читаю
английские
стихи, надо
сказать. Ларкин,
да. Ларкина я
очень
полюбил.
Шеймус Хини Ц
не все, но
многое. Интересный
поэт, из
теперь
живущих,
Чарльз Симик,
хотя он
американец, и
стоит, если я
правильно
вижу, в не
совсем той же
традиции. Из
более ранних
Ц кто? К Одену у
меня
отношение
довольно
сложное.
Много лэссе в
стихах╗ (как
писал
опять-таки
Ларкин), т.е. много
необязательного.
Но есть
несколько стихотворений
непревзойденных,
таких, что лдух
захватывает╗.
Помните, как
Набоков
говорил:
Надо, чтобы
читатель
вскочил на
ноги, схватившись
за волосы?
Что-то в этом
роде... Вот
такие стихи
есть у Одена,
несколько, но
совершенно
невероятных. About suffering they were never
wrong, the old masters... Вообще
эти так
называемые
поэты
тридцатых
годов мне
очень
интересны,
Мак-Нис,
Стивен
Спендер.
Мак-Нис
особенно.
В.:
Элиот?
О.:
Да, конечно.
Но Элиота я
читаю с
юности, и сейчас
мне другие
авторы,
пожалуй,
важнее. Из американцев
упомянем,
например,
Элизабет Бишоп...
В.:
Перейдем к
немцам?
О.:
Если угодно.
Рильке,
конечно.
Рильке я читаю
вообще всю
целую жизнь.
Наверное, у
нас у всех
есть каких-то
десять... ну
или пять авторов,
с которыми мы
всю жизнь
выясняем
отношения, к
которым
всегда
возвращаемся.
Временами
они начинают
действовать
нам на нервы,
это как бы
тоже входит в
правила игры,
но потом мы
опять и опять
их читаем,
открываем в
них то, чего
раньше не
видели.
В.: А
после Рильке?
О.:
После Рильке
уже все
как-то не так.
Бенна я не
смог
полюбить.
Целан? Целан,
конечно, очень
интересный
поэт Ц лучше,
наверное,
сказать
явление,
феномен.
Потому что
Целан Ц как и
Кафка Ц это
некий такой
феномен,
что-то
существующее
как бы само
по себе. Но с
другой
стороны... мне
кажется, в
стихах
должен быть...
нет, лучше
так: чтобы я
полюбил
стихи, в них
должен быть
какой-то уровень
понятности...
какая-то
непосредственная
понятность.
Это не
значит, что
они должны
быть
простыми или
сразу раскрывать
все свои
смыслы и т.д.
Даже скорее наоборот
Ц совсем не
должны. И
смыслов в
настоящих
стихах
всегда очень
много, и они
до конца
никогда
никому не
раскрываются...
поэтому они и
живут. Но
что-то должно
сразу
происходить,
при первом
чтении.
В.: У
Целана не
происходит?
О.:
Происходит,
конечно. Но
это все-таки...
ОТкей, скажем
так... все эти
рассуждения
приблизительны,
и всегда
есть,
конечно,
исключенья...
но все-таки.
Чтобы я
полюбил
стихи, мне
должно быть
сразу, при
первом
чтении более
или менее
понятно, о
чем они.
Более или
менее, но
все-таки это
должно быть
понятно. А
потом уже,
как бы за этой
понятностью,
могут Ц и даже
должны Ц
начинаться
всякого рода
непонятности,
лтайны╗ и т.д. Но
этот первый,
простейший уровень
должен быть.
Когда его
нет, мне скучно.
Я не знаю, о
чем речь. То
же относится
и к Ингеборг
Бахман,
например.
Есть
эпиграмма... да,
я думаю это
можно
назвать
именно
эпиграммой...
Одена,
обращенная к
лсюрреалистам╗.
В том смысле,
что Ц нет,
друзья-сюрреалисты,
нет (No, Surrealists, no!), даже самое
сумасшедшее
стихотворение
должно
стоять на
твердом
фундаменте
здравого
смысла...
В.:
Т.е.
пушкинская
лповерка
воображения
рассудком╗?
О.:
Вот именно. И
наверное, это
один из
немногих
лзаконов╗
искусства.
Т.е. законов
как бы нет, и
на любой
пример есть
пример, его
отрицающий,
на любое
правило есть
исключение.
Здесь тоже
есть
исключения,а лСтихи о
неизвестном
солдате╗ рассудком
лповерить╗
вряд ли
удастся. И
тем не менее...
В.:
Кого бы Вы
еще назвали?
О.:
Из немцев?
В.:
Например
О.:
Есть вообще
самые разные
и интересные
поэты. Был,
например,
такой поэт
Рольф Дитер
Бринкманн, он
очень рано
погиб, попал
под машину, в
Лондоне, в
тридцать
пять лет,
кажется, в 1975
году. У него
ужасно много
чепухи, это
был такой битник
на немецкой
почве, т.е. он
подражал американским
поэтам так
называемого
лпоколения
битников╗, Beat-generation. А это до
добра,
конечно, не
доводит. Но
вместе с тем,
как бы
параллельно,
почти как
если бы это
писал
какой-то
другой
человек, есть
совершенно
восхитительные
стихи. У него
есть одно
стихотворение,
которое я
отношу, в
общем, к
своим
любимым... как
он идет в
Кельне...
стихи нельзя
пересказывать,
да?.. но
все-таки,
Кельн, вечер,
лето... и вот
какое-то
мгновение,
когда он
слышит танго
из дверей греческого
ресторана, и
это
мгновение
надо успеть
схватить,
записать...
вот какие-то
эти строки,
пока оно не
исчезло. Это
очень здорово.
И конечно я
тоже всегда
стремлюсь схватить
это
улетающее
мгновение... И
потом лреалии╗...
так
называемые
лреалии╗, вот эти
лреалии╗
интернациональной
Европы, да?.. Кельн,
танго,
греческий
ресторан...
Мне вообще
нравятся в
стихах
реалии,
именно в
стихах, не в
прозе. Проза
она и так уже
проза, а вот в стихах
этот
контраст
между
стихами и
прозой... вот
это очень
всегда
интересно. лС
той поры
люблю я,
Брента, прозу
в жизни и в
стихах...╗ Он
тоже не
говорит,
кстати, что
любит прозу в
прозе.
В.:
Вот мы и
добрались до
русской
поэзии.
О.: О
которой, как
Вы сами
понимаете,
можно говорить
бесконечно.
В.:
Поговорим о
двадцатом
веке. Кого Вы
выделяете?
Ходасевича,
раз уж Вы его процитировали,
наверное,
очень?
О.:
Ходасевича,
конечно. Один
из моих самых
любимых
поэтов на
свете. И
между прочим,
есть некое
поразительное,
поверх всех
различий, сходство
между
Ходасевичем
и Ларкиным.
Признаюсь
Вам, что я
сейчас как
раз вот и
начал писать
о Ларкине Ц и о
Ходасевиче.
Т.е. такое вот
сближение,
поверх
различий.
Посмотрим,
что из этого
получится.
В.:
Статья?
О.:
Статья,
конечно. Или
лэссе╗, что бы
сие ни значило...
В.: А
кроме
Ходасевича?
лБольшая четверка╗?
О.:
лПетербургская
линия╗ - да,
лмосковская╗ -
скорее, нет.
Т.е.
Мандельштам
и Ахматова
мои, тоже, самые
любимые
поэты на
свете,
Пастернак и Цветаева
совсем нет,
особенно
Пастернак нет.
В.:
Почему?
О.:
Ах, знаете, я
боюсь, что
это какой-то
отдельный
долгий
разговор. Но
вообще у
Ходасевича о
Пастернаке
все Ц нет, не
все, но что-то Ц
что-то самое
существенное,
в общем,
сказано. У Ходасевича
было вообще
такое
поразительное
свойство, что
он вот мог на
двух-трех страницах
сказать
самое важное
о чем-нибудь
или о
ком-нибудь.
Например, о
Маяковском, с
которым он
разделался
раз и
навсегда.
В.
Вы следите за
современной
литературой?
О.:
Следить не
слежу... даже
не знаю как
это делается.
Но
просматриваю,
по крайней
мере, журналы,
они ведь
почти все
есть в интернете,
что, конечно,
очень удобно.
У меня в
общем то же
чувство,
какое было и
в советское
времени. Что
к
действительной
литературе
все это Ц за
немногими
исключениями
Ц никакого
или почти
никакого
отношения не
имеет.
Несуществующие
критики
обсуждают
несуществующих
писателей.
Помните, у
Саши Черного
Ц лОбсудили
подробно
Кубышкина,
том шестой и
восьмой
Кочерыжкина╗.
лПылкий
народ╗, критики.
Вот пылкий
народ и
обсуждает
по-прежнему
Кубышкина с
Кочерыжкиным.
А с другой стороны
я прекрасно
понимаю, что
это иллюзия.
Потому что
какого-то
такого
другого места,
где была бы
настоящая
литература,
просто нет Ц и
быть не
может. Где
оно, это
место? Его просто
нет. Т.е. книги
может быть и
есть Ц но мы о
них ничего не
знаем, потому
что нет
места, где бы
о них
говорили. Может
быть такое
место надо
создавать.
Такое лпространство
литературы╗.
Непонятно
только, как
создавать
его...
В.:
Вы любите
путешествовать?
О.:
Очень. Почему
Вы
спрашиваете?
В.:
Это видно по
Вашим стихам.
О.: Я
очень люблю
путешествовать,
и с тех пор, как
стихи для
меня
по-настоящему
начались,
особенно.
Потому что мы
не видим,
когда не
пишем.
В.:
Сильно
сказано
О.:
Хорошо, не мы,
но я. Я не вижу,
когда не
пишу. Т.е. это
тоже,
конечно, не
так. Но
все-таки... я
приезжаю
куда-нибудь,
в
какой-нибудь
новый город, и
вижу
по-настоящему
только то,
что как-то соотносится
с какими-то
будущими...
или возможными...
стихами,
которых я
никогда,
может быть,
не напишу... не
в этом дело.
Но вот это
соотнесение
видимого, т.е.
лвнешнего╗, т.е.
если угодно
лреальности╗
с каким-то
внутри тебе
намечающимся
лтекстом╗...
Малларме был
прав Ц мир
существует в
конечном счете
для того,
чтобы
превратиться
в книгу.
В.: Можете ли Вы
себе
представить
возвращение
в Россию?
О.:
Конечно,
могу. Я не
знаю, как
сложится
жизнь, и
никаких
планов вообще
не делаю.
Хотя
политически
то, что там творится,
вызывает у
меня
отвращение.
Все-таки, что
бы там кто ни
говорил, а в
Германии произошло
настоящее,
глубинное
освобождение
от
национал-социализма.
Поэтому
здесь можно
дышать. В
России
никакого
освобождения
от
коммунизма в общем
не произошло,
поэтому
когда я
попадаю к кому-нибудь
в гости, где
есть русское
телевидение,
я начинаю
через пять
минут
задыхаться. Особенно
омерзителен,
конечно,
тамошний лпатриотизм╗
Ц всегда, как
известно,
лпоследнее
прибежище
негодяев╗; просто
тошнотворен.
Но я могу
себе
представить
и переезд в
какую-то еще
совсем
другую
страну, в
Англию, например...
или в Рим.
В.:В
Рим?
О.: Да,
Рим Ц это,
пожалуй, мой,
на
сегодняшний
день, любимый
город.
В.: Спасибо
за интервью.